В парикмахерской на Мичиган-авеню, где мы стриглись, один мастер был серб, другой — испанец, третий — словак, а четвертый — еврей, родившийся в Иерусалиме. Обедали мы в польском ресторане, где подавала немка. Человек, у которого мы на улице спросили дорогу, не знал английского языка. Это был грек, недавно прибывший сюда, прямо к черту в пекло, с Пелопоннесского полуострова. У него были скорбные черные глаза философа в изгнании. В кинематографе мы внезапно услышали в темноте громко произнесенную фразу: «Маня, я же тебе говорил, что на этот пикчер не надо было ходить».
— Вот, вот, мистеры, — говорил Адамс, — вы находитесь в самой настоящей Америке.
Мальчик должен гордиться отцом, или отчимом. Я не хочу, чтобы ему было стыдно перед другими маленькими зверюгами. Дети ведь жестокие существа.
Я не могу сказать откуда, но я знал, что я переступил
Рубеж. Все, что я любил, было утрачено,
Но не было аорты, чтобы донести о сожалении.
Резиновое солнце после конвульсий закатилось —
И кроваво-черное ничто начало ткать
Систему клеток, сцепленных внутри
Клеток, сцепленных внутри клеток, сцепленных
Внутри единого стебля, единой темы. И, ужасающе ясно
На фоне тьмы высокий белый бил фонтан.
О, эти лениво-неспешные дни и тихие теплые сельские сумерки! Приглушенный женский смех в службах! Какой золотисто-теплой была тогда жизнь, как грела спокойная уверенность, что и завтра будет так же! Да разве можно все это зачеркнуть?